Джулио Пиппи, прозванному Романо.
“Дама за туалетом”, начало 1520-х. Сначала даже не холст, а доска, расписанная художником и распиленная спустя безжалостные годы на несколько частей (в каталоге Музея сказано, что фрагмент с изображением головы имел форму овала: значит ли это, что на протяжении некоего времени всякая дама могла подставить своё лицо к стройному, едва ступившему на путь увядания телу – как в курортных парках развлечений?). Портрет был загажен разными надписями, сделанными, как предполагают историки, после XVII века.
Красавица была собрана из распиленных частей заново, как ассистентка иллюзиониста. Обнажённая женщина сидит как будто перед зеркалом, подняв вверх правую руку (собирается что-то спросить, машет рукой в знак приветствия?). Тёмные волосы убраны шарфом, на шее и левом плече – украшения (браслет на плече маловат, видно, что давит). Маленькая, красивой формы грудь, левая рука прижата к животу, но не скрывает ничего из того, что я предпочёл бы не видеть.
Мне стыдно смотреть на красавицу. Стыдно сознавать, что я вижу её живот, бёдра, ямочки на локтях. Она пытается укрыться от моего взгляда, но неудачно использует для этого прозрачную ткань, похожую на тюль (про тюль я слышал от бабушки – она никак не могла его купить и возмущалась продавщицей из галантереи, что та говорит про тюль в женском роде: она). Тюль это или не тюль, я не знаю, но он не скрывает тела красавицы, а скорее подчёркивает её наготу.
Рама здесь была довольно затейливой, с узким цветочным бордюром и широким, составленным из листьев и выпуклых крупных цветов в медальонах. В углах – стилизованные плоды гранатов, отполированные временем до невыносимого блеска. Но даже на такую раму нельзя было смотреть вечно, тем более что ноги красавицы (правая изображена до середины голени, левая – чуть ниже колена) находились так близко. Прищуриваясь, чтобы не видеть лишнего, я вёл взгляд в верхний правый угол картины, где скрытая полутьмой совершенно одетая служанка то ли застилала стол скатертью, то ли расправляла гобелен, а слева по перилам шагала обезьянка. Благодаря обезьянке я сколько-то времени держался, но ослепительная нагота красавицы была мучительной, она ударяла меня током – в конце концов я отворачивался, выкручивая руку из маминой ладони:
– Пойдём!
В Музей красавица прибыла в прошлом веке, до этого ей довелось немало попутешествовать (уж точно больше, чем маме или мне). В римской коллекции Олимпии Альдобрандини картину атрибутировали как работу Рафаэля – в 1626 году она имела буквально следующее название: “Портрет обнажённой женщины на большой доске Рафаэля Урбинского”. Когда коллекцию Альдобрандини (упоминаемой чаще как княгиня Россано) разделили между наследниками, красавица перебралась во Флоренцию, в собрание Ламбрускини. Затем вернулась в Рим, где её видели многие путешественники – и называли тогда Форнариной, по имени возлюбленной Рафаэля, дочери пекаря. В коллекцию Эрмитажа красавица явилась в XIX веке под именем Беатрисы д’Эсте, герцогини Феррарской, исполненной Рафаэлем. Ей был присвоен номер 4752 (сейчас – 2687), 111 × 92 см. Атрибуцию вскоре оспорили – уже в 1891 году было заявлено: “Дама за туалетом” принадлежит кисти Джулио Романо, а Беатрису заменили Лукрецией Борджиа. В то же время стали всё чаще говорить о том, что на холсте поднимает руку не кто иной, как Форнарина, – модель “Сикстинской мадонны”, по которой урбинский художник сходил с ума многие годы.
И я, возможно, сказал бы вслед за искусствоведами, что не вижу сходства между Сикстинской мадонной и красавицей, но не могу вспомнить её лица. Именно оно оказалось вырезанным из моей памяти овалом, а тело осталось: его я помнил даже после кратких взглядов-вспышек.
В 1840 году “Дама за туалетом” была переложена с дерева на холст в Петербурге А. Митрохиным. Переложение на холст – как перевод с иностранного языка, восхищаясь которым нужно помнить о роли толмача. Кем велела мне любоваться мама: Рафаэлем, Романо, Митрохиным?
Не думаю, что это было для неё важно. Мама всего лишь говорила:
– Смотри, какая красавица!
В Музей картину привезли в 1930 году. В 1989 году красавица выезжала на выставку в Мантуе, через год побывала в Вене. После маминой смерти я ни разу не был в Музее. Я и в Москву-то вернулся сравнительно недавно – десять лет назад. Приехал на каком-то подъёме, мечтал открыть багетную мастерскую, но это было наивное желание – в Москве и без меня всего хватает. Здесь можно найти абсолютно всё, вопрос лишь в деньгах и времени, которое уйдёт на эти поиски. Но, в общем, Москва приняла меня благодушно: как будто вспомнила, что мы когда-то были с ней знакомы и в целом ладили неплохо.
В детстве мы жили вдвоём с мамой в съёмной квартире, в Последнем переулке. Неподалёку был дом с беременными кариатидами, мы часто ходили мимо, но мама не считала кариатид красавицами. Бабушка потом сказала, что та квартира обходилась дорого, можно было найти на окраине лучше и дешевле, но маме хотелось жить в красоте, даже если эта красота была обшарпанной, со следами неисцелимого ущерба.
Ванну, к примеру, отчищать было бесполезно – она оставалась жёлтой, как зубы курильщика. В этой ванне я нашёл свою маму 8 июня 1994 года: вода была красной. Я не мог смотреть на мамино лицо, поэтому глядел по сторонам – но рам здесь не было.
Мама никогда не ходила при мне голой. Если ей нужно было переодеться, она просила меня выйти. В своей болезненной стыдливости, детском страхе перед собственным и чужим телом я избегал встречи с человеческой наготой сколько это было возможно. Уже на Урале, куда увезла меня бабушка, пришлось как-то раз идти в баню с дядей и его друзьями: я был поражён тем, что увидел. Давид в Музее выглядел совсем иначе. Но после того похода в баню меня отпустил вязкий страх – он возвращался лишь время от времени, а потом растаял навсегда.
– Это сын той малахольной, Ритки, – услышал я как-то раз за спиной. – Бедный парень, такое пережить!
Из этих слов мне открылось не сочувствие, нечто другое: я пережил! Всё осталось в прошлом. Мама, конечно, снилась мне ночами – но не в красной воде, а живая, стремительная. Тащила меня за руку по залам Музея, отшучивалась, когда смотрительницы делали ей замечания.
После смерти бабушки я продал её квартиру и вернулся в Москву. Вложил деньги в дело, прогорел. Сейчас снимаю комнату в часе езды от Самокатной, иногда остаюсь ночевать прямо здесь, у прилавка.
Я одинок, но не потому, что с детства боялся голых женщин, а потому, что обладаю